Весной сорок второго года война, которая казалась уже столь далекой, вдруг снова оказалась совсем рядом, и калмыки сказали жене Исаака, что им лучше уехать. По неожиданной – только в военное время и ненаказуемой – доброте их вещи погрузили на телегу, которую перегоняли куда-то на восток, и даже выделили пшеницу «на дорогу». Они научились сами ее молоть, а как-то купили два каравая хлеба у чеченцев. Годл помнила, как на телеге – среди мешков с вещами – сидел старик Иоселе, из соседней семьи, с парализованной левой рукой; в правой он крепко держал кнут, но калмыцкую лошадь не бил, а прикрикивал на нее: «Но, пферделе, но, но, ин Эрец Исройл». Остальные волочились вслед за подводой. Так они прошли восточные предгорья Кавказа, раз за разом узнавая, что война все ближе, и постепенно добрели до Кизляра на Каспийском море, где у них забрали и лошадь, и подводу. Небо снова разрывалось взрывами. Из Кизляра их переправили в Махачкалу. Впрочем, в Махачкале им пришлось остановиться, но потом товарными вагонами их перевезли в Баку, где они поселились на причале и стали ждать своей очереди на эвакуацию паромом. Здесь, на причале, было шумно и тесно, а на бетоне было холодно и неудобно спать. Но меньше чем через месяц все же подошла их очередь, и их перевезли паромом в Красноводск, на ту сторону Каспия. Здесь они снова поселились на причале, но все было как-то еще страшнее.
Было голодно; пили опресненную воду, которая капала по капле. Среди беженцев бродили воры, так что во сне приходилось всем телом обхватывать последние оставшиеся вещи. Потом младший брат Рахели и двоюродная сестра заболели – им сказали, что тифом, – но мальчик выжил. Тогда мать Рахели, ее сестра Годл и невестка завербовались на какую-то военную стройку в Средней Азии, и их снова повезли в товарных вагонах по бесконечной Транскаспийской железной дороге. Ехали долго, и в вагонах стояла страшная вонь. По дороге умерла мать Исаака. Ее вытащили из поезда, уложили в лощину где-то в степи и засыпали землей. Но неожиданно в таинственных планах и картах железнодорожных перевозок что-то смешалось, и вместо Средней Азии они снова оказались в России. Здесь на какой-то безымянной станции, похожей на все предыдущие, Годл задержал участковый за незаконную порубку елки на костер, но отпустил, взяв обещание больше законы не нарушать. Они сочли это добрым знаком и остались. Как все, они очень много работали, даже девочки, постепенно учились пить водку, ходить в лес, бояться диких зверей, различать ягоды и грибы. Именно там, в деревне под Оренбургом, они и получили похоронку с сообщением о том, что дядя Израиль – муж сестры Исаака – погиб где-то на юго-западном фронте.
После войны именно сюда, на южный Урал, к ним и приехал Исаак, выйдя из лагеря; как бывшим польским гражданам им предложили вернуться на родину. Они подумали и согласились; сестра же Исаака со своей старшей дочерью решили остаться в России. Впрочем, вернувшись в Польшу, они подумали, что сестра Исаака была не так уж и неправа. Их дом был давно занят, и повсюду – повсюду – их преследовали ненавидящие взгляды и шепот поляков. Так что не найдя для себя места, они отправились дальше на запад, пока наконец не оказались в лагере для перемещенных лиц. Здесь, во временном лагере, Годл – которой было уже почти двадцать – начала преподавать в школе и рассказывала детям о далекой стране евреев и грез. Здесь же она познакомилась с двумя братьями из Вены – Эрихом и Францем. Они оба знали по несколько языков, даже латынь и английский. Годл долго рассказывала Эриху про их бесчисленные бедствия, про бомбежки и голод, подводы и лошадиное молоко под названием «кумыс», про калмыцкие степи и бездонные русские леса. Потом она спросила, где же во время войны был он. «Да практически на одном и том же месте, – ответил Эрих, – в Терезиенштадте». Годл ничего не поняла, но название звучало как-то по-европейски спокойно и уютно. Здесь же – в лагере для перемещенных лиц – они поженились. А потом в потоке других – сначала нелегальных, а потом и легальных – беженцев они добрались до Палестины. Именно их, оставшихся от Катастрофы, первый премьер-министр Израиля – на индейский манер переименовавший себя в «Сына оленя» – и назвал со смесью сочувствия и презрения «человеческим пеплом». Однако «новые евреи» относились к ним не так уж плохо, хотя иногда всё же с укоризной и напоминали им о том, что, пока они в поте лица возделывали поля Палестины и строили дома, евреи Европы «безропотно шли, как скот, на бойню». Рахель тоже немного их стеснялась, но все же регулярно приезжала из кибуца. Впрочем, и для этого человеческого пепла, принесенного в Израиль ветром истории, нашлось применение.
В ходе новой войны еврейские военные части были обескровлены, а за каждого погибшего кибуцника его командирам приходилось держать ответ. И тогда многие из выживших в Катастрофе были призваны в ополчение, вошедшее, впрочем, в регулярную армию. В один из таких отрядов попал младший брат Эриха, Франц Лиденштраус. Во время наступления по линии Лод – Рамле – Латрун – Рамалла эти почти не обученные ополченцы, многие из которых были недавними лагерными доходягами, были брошены на штурм укрепленных позиций Иорданского легиона под Латруном. Наступление велось практически без разведки и закончилось неудачей; на склонах холмов осталось множество трупов. Среди погибших был и Франц. В тот день Эрих стал забывать языки. Но забывал он их не один за другим, а какими-то кусочками, островами, ранами, которые не затягивались, а продолжали светиться в памяти. Так что к тому моменту, когда Игаль и Яэль подросли, он уже общался с Годл не предложениями, но скорее отдельными словами, почти не связанными друг с другом синтаксически. Годл же становилась все более многословной. Она часто рассказывала детям про кровавые реки Польши и про то, как их деда арестовали за «спекуляцию», про дядю Израиля, который стал танкистом и погиб, про реб Иоселе, звавшего калмыцкую лошадь в землю Израиля, про степи, леса и паромы, про вечный голод и страшные приступы соленой жажды, про ночные холода и похороны прабабушки под звездным степным небом, про страшных мохнатых чудовищ, живущих в русских лесах, про лесовиков и водяных и про чью-то соломенную косу в ее мокрых от страха ладонях под свистом бомб. И только Эрих всегда молчал, и дети выросли с чувством, что Терезиенштадт – это то, о чем человек уже не может говорить.